Почивший на днях о. протоиерей Алексей Петрович Колоколов, более известный среди многочисленной паствы своей под именем «отца Алексия», принадлежал, несомненно, к самым выдающимся, наиболее самобытным лицам русского духовенства. Увлекательный, блестящий собеседник, тонкий диалектик, можно сказать, художник, в разговорах на богословские темы, сыпавший драгоценными, меткими сравнениями для уяснения путем примеров из видимого мира самых тонких отвлеченностей: таков был этот оплакиваемый теперь многими пастырь. Мне довелось познакомиться с о. Алексием лет двенадцать тому назад. Я был тогда в университете, а приехал в Петербург по очень сложным и тягостным делам. Я не мог не быть в угнетенном, унылом состоянии духа, и одна семья, где о. Алексий был духовником, устроила мне свидание с ним.
Когда я вошел в приемную деревянного с мезонином одноэтажного дома на Выборгской у Самсониевского моста, где жил в то время о. Алексий, — меня поразила та обстановка, которую я увидел. В знакомых мне доселе двух–трех домах священников я подмечал какую-то особую чинность и холодность. Тут же было чрезвычайно уютно. Мягкая мебель в прекрасной деревянной оправе, приятные тона ее обивки, множество растений у окна делали из этой высокой комнаты очень приятный уголок. Мне показалось, что тут какой-то особый мир, далекий от представлявшегося мне угрюмым и сумрачным Петербурга. Еще уютнее, светлее была следующая большая комната, где принял меня о. Алексий. Но я мало замечал уже привлекательность этой комнаты, весь поглощенный его личностью с той минуты, как он вышел ко мне в приемную и пригласил дальше.
Предо мной стоял высокий, довольно полный человек, с быстрыми, молодыми движениями. Густая борода и густые также волосы окаймляли его очень выразительное лицо с черными, живыми, полными огня глазами, и из этих прыгающих глаз на вас от этого седого, как лунь, старика шло впечатление молодости. Он пригласил меня сесть на диван и сам сел около. Тут же, на ковре, стоял маленький, на высоких ножках, складной столик-аналой, какие бывают в алтарях, у престола, и на каких служащие кладут служебную книжку. Я догадался, что у этого столика о. Алексий исповедует.
Беседа велась довольно долго, и я был поражен ею. Когда я в довольно коротких словах, больше намеками, рассказал о. Алексию о своем горе и о своем душевном состоянии, он, отвечая мне, нарисовал мне меня самого в те мои дни с мельчайшими подробностями, разобрался до тонкости во всех моих тогдашних чувствах и мыслях и сказал мне, что мне нужно делать, как понимать мое душевное состояние, что в нем нужно исправить, и что в нем было, благодаря той невзгоде, хорошего, почему и ту самую невзгоду он считал промыслительною и полезною для меня. Я невольно от всей души заслушался его, не только потому, что его слова облегчали меня, но и потому, что в речи его, в этом воссоздании предо мною моего же внутреннего образа, мне чувствовался даровитый художник, что я видел работу филигранной отделки, которою не мог не любоваться, как будто о. Алексий изображал знакомый мне, но чужой для меня образ. Мне доводилось на моем веку и до, и после того, знать, встречать людей, славившихся своим разговором, умением в своей беседе захватить, овладеть всецело слушателем. Среди них были люди общеизвестные. Но никого больше я не встречал, чья бы беседа была обаятельнее. Ласкающий, бархатный, как говорится, идущий прямо в душу голос о. Алексия, бесконечно разнообразный в оттенках, та сердечность, с какою он относился к затронутой им теме, сознание того, что в ту минуту он убеждает собеседника в спасительной для этого собеседника истине — все это умножало достоинство его, казалось мне, вдохновенных, глубоких слов.
В «Новом Времени» в кратком некрологе о. Алексия было сказано, что он был замечательный проповедник. Я же думаю, что церковная проповедь не была его специальностью. Да, кажется и проповедовал он с амвона крайне редко.
О. Алексий Колоколов любил беседовать с духовными детьми, с каждым поодиночке или в маленьких, отдельных семейных или дружеских кружках. Очень вероятно, что то был непреднамеренный прием. Так выходило само собою. Особенно на Успенском острове, речь о котором пойдет ниже, эти беседы всегда были внезапны: где-нибудь на работах, часто при неудобной для того погоде, при мелком, как сквозь сито, дожде, кто-нибудь из гостей, приехавших к о. Алексию поговеть, затронет духовный вопрос, — и о. Алексий разговорится, и долго, долго широким, прозрачным потоком льется блестящая, убежденная речь. Или в Петербурге приедет он служить молебен и засидится за беседой. Его ждут в другом месте, в нескольких местах. У тебя самого намечено на тот день несколько домов, куда нужно еще попасть. А нет сил уйти, и все слушаешь — слушаешь о. Алексия, и задаешь ему вопросы, которые он разъясняет так глубоко, так проникновенно.
Мне кажется, что из духовных детей о. Алексия, из тех, кто до конца его дней продолжали относиться к нему, не переходя к другим духовникам, нет ни одного, который не был бы безусловно привержен к православию. Яркий представитель в Петербурге православия во всей его чистоте, строгий блюститель церковности и высоко меж духовных детей своих несущий знамя этой церковности — таким представлялся мне всегда о. Алексий, когда я, еще при жизни его, пытался уяснить себе его значение. Ему точно отмежевана была часть Петербурга, преимущественно самых высших слоев его, для того, чтобы среди нее сохранить ненарушенною целость веры, праотеческие предания. И набегали один за другим вихри, появлялись Редсток, Пашков, Толстой, — а паства о. Алексия, из людей всякого возраста, продолжала крепко стоять и крепко исповедовать веру свою «во едину, святую, соборную и апостольскую Церковь».
И, конечно, промыслительно было пребывание его в Петербурге, как издали видимой свечи, во все эти 30 лет, страдных, мятежных лет: его, не искавшего ни отличий, ни столицы и выбравшего себе поприще сельского священника в глухом углу.
На реке Волхове, образующем в этом месте раздвоение, с названием «Большого Волхова» и «Малого Волхова», расположен небольшой островок, теперь называемый Успенским и уступленный государством отцу Алексию для устройства на не благотворительных учреждений.
На правом берегу, в полуверсте от реки, расположено селение Горка, при церкви которой священствовал отец о. Алексия и дед его, — даже несколько последовательных предков его. Мать отца Алексия, умная, хозяйственная, энергичная женщина, выращивала семью и вела детей без потачки. Марфа Димитриевна, так звали ее, доживя до поздних годов, провела последние десятилетия на Успенском острове — ей пришлось пережить своего знаменитого сына.
Окончив курс семинарии, о. Алексий принял место священника в селе Хотове, лежащем верстах в 17-ти от его родного села. Он очень скоро после свадьбы остался вдовцом, с маленькой дочерью на руках, и весь отдался пастырской деятельности. Приход его был бедный; население грубое, нетрезвое. О. Алексий постарался стать поближе к нему, чтоб непосредственнее на него влиять. Как и в последующей своей деятельности, о. Алексий частое говение, частое приобщение Святых Таин считал самым верным средством для исправления людей. Сам он вел в Хотове аскетический образ жизни, и мало-помалу молва стала повторять его имя, как имя подвижника. Вообще эта эпоха его жизни окружена особым ореолом и имеет черты чисто «житийные», какие мы встречаем в сказаниях о святых Церкви. Простой народ обладает особою жаждою видеть праведников и учиться у них. Народ из дальних мест потянулся к Хотову. Нередко можно было видеть вереницы людей, успешным, размеренным шагом богомольцев идущих по малоустроенным, топким дорогам Новгородской губернии в ближайших к Ладожскому уездов Петербургской губернии. «Куда идете?» — спрашивали их. «К о. Алексею Хотовскому» — отвечали они обыкновенно.
Какая-то страшная эпидемия постигла окрестность. О. Алексий без боязни ходил среди страдавших и силою молитвы воздвигал болящих. Много вели к нему несчастных, одержимых нечистыми духами. Из уст бесноватых раздавались ужасные проклятия и угрозы о. Алексию. Вообще, батюшке пришлось вынести сильную борьбу против злой силы, которая воюет на всех столь широко служащих делу спасения людей, как служил о. Алексий. Много связало о. Алексия с его паствою одно, вместе ими пережитое, несчастие. В Хотове сгорела церковь. Эту беду скудного, захолустного прихода о. Алексий обратил в новый случай прославления Бога. Он стал воздвигать большой каменный храм на место сгоревшего и довел до конца это дело.
Мне не довелось видеть Хотовского храма. Хотя Хотово лежит недалеко от Успенского острова, но дорога тут так плоха, что часто туда трудно бывает добраться. Но я от людей, отличающихся тонким вкусом, слыхал большие похвалы этому храму. Величественный, годившийся бы для собора значительного губернского города, он во внутренней отделке своей отмечен тем изящным вкусом, который проникал все, устроенное о. Алексием. Освящение этого храма было великим торжеством и радостью для строителя.
Между тем о. Алексий становился все более известным. Общения с ним искал не только простой народ. Богатое купечество и многие лица высшего Петербургского общества узнали про о. Алексия, стали бывать в Хотове, приглашать о. Алексия в Петербурге. Быть может, было бы лучше, если б о. Алексий навсегда остался в Хотове, распространяя оттуда и на столицу свое духовное влияние. Несомненно, он до конца своих дней был не чужд этой мысли. По крайней мере, пишущий эти строки слыхал от него следующий рассказ.
В то время, как о. Алексий действовал в Хотове, в Старорусском уезде спасался столетний отшельник схимонах Амфилохий, своим неотступным ходатайством пред властями восстановивший давно уже упраздненную древнюю Реконскую пустынь. Замечательный старец этот, одаренный великими дарами благодати, жил в землянке или скрывался в глубине болот. К нему ходило много народа, и несколько раз чрез богомольцев старец Амфилохий звал к себе Хотовского священника. Когда, наконец, о. Алексий посетил его, то узнал или, точнее, увидел много замечательного, много поразительных духовных черт в о. Амфилохии. Между прочим, старец сказал ему. «Скоро тебя будут звать переселиться в Петербург. Не соглашайся. Останься в Хотове». В ту минуту, как о. Алексий рассказывал об этом предсказании старца, я заметил грусть на его лице, и невольно вспомнились мне слова, сказанные вызвавшему его из Соловков царю святителем Филиппом: «зачем ты лишил меня моей пустыни?»
Долго-долго уговаривали о. Алексия переехать в Петербург, где уже знали и дарования его, много ожидали от воздействия его сильной личности, ценили его благолепное, проникновенное служение в храме. Наконец, он уступил настойчивым просьбам и принял настоятельство в церкви при общине святого Георгия.
Дом о. Алексия в Петербурге представлял что-то не совсем обычное. Когда в праздники после обедни к нему заходили выпить чаю его духовные дети, то происходила полная смесь всяких сословий. Рядом с именитыми изящными женщинами были какие-то безвестные старушки, рядом с офицером блестящего полка какой-нибудь ремесленник. Тут же можно было встретить разных набожных приказчиков, мелких торговцев, сборщиков на церкви, ладожских крестьян. Все время о. Алексия в Петербурге было поглощено приемом лиц, искавших у него духовной помощи, или посещением таких лиц.
Как было уже сказано, о. Алексий с особою настойчивостью проводил в жизнь своей паствы правильный взгляд на необходимость частой исповеди и приобщения. Слова «во исцеление души и тела», произносимые священником, когда он приобщает верных, — для о. Алексия были словами, облекавшими его глубокую, пламенную веру в это таинство.
Одна из духовных дочерей была замужем за человеком не совсем нормальным, и опасалась за участь своих детей. О. Алексий посоветовал ей как можно чаще приобщать детей. Это было исполняемо. Несколько первых лет жизни каждого из ее сыновей их приобщали еженедельно, и дети выросли совсем здоровыми нравственно и физически.
«Знаете, — говорил о. Алексий, — с чем сравню частое говение. Возьмите чернорабочего, который целую неделю или дольше весь замазан, запылен. Новая, наседающая на него, грязь нисколько его не беспокоит: ее и не видно на слое прежде насевшей грязи. И когда он и вымоется в субботу, он не будет вполне чист, так как грязь въелась в кожу. Теперь возьмите человека, который раз десять в день моет руки. Малейшее пятнышко видно ему на себе и беспокоит его, пока он сего не смоет. Так вот, положение чернорабочего относительно чистоты можно сравнить с неправильным отношением нашего общества к говению. Первое время после причастия великим постом искренние люди стараются уберечься от зла. Но потом внимательность в наблюдении за собою все уменьшается. У многих даже, незаметно, может быть, для них самих, является мысль: «ну, уж к прежним грехам один новый — не беда». И весь человек становится загрязненным толстым слоем грехов, который увеличивается все новыми и новыми... Образуется то ужасное духовное состояние, когда грех, падение становятся привычкою... Не то с человеком, часто приступающим к говению. Сознание того, что недавно еще он принял к себе Господа, ожидание того же посещения в близком времени увеличивает совестливость человека, строгость его к самому себе. Малейшее пятно на душе, греховный помысел, промелькнувший в нем, смущает такого человека. Ему хочется скорее освободиться и от этой легкой печати греха, тогда как других не тревожат нисколько целые вихри злых помыслов и пожеланий, целые сети окутавших их беззаконий. На чистой совести такого человека виден малейший отпечаток греха, и его также легко смыть бесследно, как легко с безукоризненно чистой руки снять нечистоту, насевшую на нее за какие-нибудь два часа, истекшие со времени последнего мытья».
Сам о. Алексий, когда исповедовал, являл зрелище необыкновенное. Видно было, что грехи кающегося тяжелым камнем падали на его душу. Он переживал их с таким страданием, точно это были собственные грехи его. Тяжелые вздохи вырывались из его измученной груди, и быстрыми, нервными, делаемыми на стороны, знамениями креста он отгонял от исповедника того врага спасения, который по пятам, ни на секунду не оставляя ее, гонится за душой всякого человека, ищущего спасения, и старается даже тут, в минуту покаяния, извратить добрые намерения, ослабить силу благодати. Много и долго толковал на исповеди о. Алексий, утешая, поддерживая кающегося, уверяя в возможности совершенной победы полного, ничем не нарушаемого, служения Богу.
Затем он начинал молиться. То не были только слова разрешительной, обычно произносимой молитвы. Он становился у престола на колени и, приникнув к нему головой — любимое в алтаре положение его, молился о душе кающегося, о помощи ей от Бога, об укреплении ее в борьбе с искушениями. От напряжения молитвы все тело его вздрагивало, и так молился он тайно, сосредоточенно, со вздохами, долго-долго. Потом, покрыв голову исповедника епитрахилью, он, прежде разрешения, часто молился об избавлении кающегося от тех грехов, которыми он наиболее страдал.
Особенно памятны мне была исповедь в одно из посещений Успенского островка. Это было вне часов служб. О. Алексий вдвоем прошел со мной в церковь, прилегавшую к его комнатам, запер двери на ключ: мы остались вдвоем, и началась длинная, подробная исповедь всей жизни, разбор всех жизненных отношений, исследование всего характера. По окончании этой исповеди, какая-то радость осветила выразительное лицо о. Алексия, а я почувствовал, действительно, глубокий, отрадный мир на душе, когда он сказал мне: «Ну, идите с миром!»
О. Алексий, несомненно, видел больше того, что видят обыкновенные люди. Он точно сквозь оболочку тела видел, чувствовал, понимал самый дух и его безглагольную речь. Он говорил мне, что человек состоит из трех частей: тела, души и духа. Тело — это бренный состав, тлеющий на земле. Душа — это более, чем тело, тонкая, но все же временами осязательная оболочка: она может быть невидима, проходить в закрытые пространства, но может принимать видимые формы, объем, становиться осязательною. Наконец, дух — совершенно бестелесный, невидимый, непостижимый, вдохнутый в человека Божеством.
Так вот, этот дух и был доступен, по-видимому, о. Алексию. Это можно заключить из его слов о так называемой глухой исповеди — когда умирающий лишен уже дара слова. Из того, что говорил об этом о. Алексий, выходило, что он слышит речь духа, его веру в Бога, его сожаления о сделанном в жизни зле, его мольбу о милосердии. И как чуден должен был быть этот обмен мыслей и чувств, без тех грубых форм, какими являются наши слова — форм, столь недостаточных часто для передачи всего живущего в нашем внутреннем мире, — этот обмен непосредственно от духа к духу!
По личному опыту, о. Алексий утверждал, что у духа человеческого есть свойства, которыми мы не пользуемся. Так, он говорил, что достаточно с силою сосредоточить все свои мысли на каком-нибудь дорогом для нас лице, где бы лицо это ни находилось, чтоб это лицо тотчас почувствовало эту нашу душу... Не есть ли в том объяснение многих необъясненных случаев, когда, например, дети бывали в минуту смертельной опасности спасаемы тем, что слышали голос своих далеких матерей и шли на этот голос. Вообще о. Алексий более, чем кто другой ощущал близость невидимого, духовного мира. Все для него сводилось к духу, а он мог за поэтом, графом А. К. Толстым, повторить:
В каждом шепоте растенья
И в каждом шорохе листка
Иное слышится значенье,
Видна иная красота.
Я в них иному гласу внемлю
И, жизнью смертною дыша,
Гляжу с любовию на землю,
Но выше просится душа...
При своем духовном авторитете, — он смело говорил такие вещи, которые, как пришлось мне убедиться, в людях не продумавших, во что и как они веруют, хотя бы считающих себя верующими, вызывают лишь глумления. Вот что говорил он о значении вынимания просфор. «В Церкви нет пустых, бессодержательных действий. Этим внешним действиям соответствуют вызываемые ими благодатные явления. Таково вынимание частей из приносимых верующими просфор, для поминовения живых или умерших лиц. Всякая вынутая часть знаменует собою душу человека, за которого вынута. Когда, после приобщения верных, эти части опускаются в чашу, погружаясь в пречистую Кровь, соприкасаясь с пречистым Телом Христовым, — тогда происходит таинственное, невидимое единение души со святынею Божества. Вот отчего мог сказать один из учителей церковных: «превеликая польза бывает душам, о которых моление возносится, когда предлежит святая и великая жертва». Это соприкосновение души со святынею Божества очищает, укрепляет ее. Если же душа весьма греховна — это доставляет ей то же страдание, какое чувствуют при близости света слабые, больные глаза. Но повторные действия такого поминовения побеждают охватившее душу зло, — и она светлеет, человек становится лучшим».
Это утверждение свое о. Алексий подкреплял рассказом из пастырской своей деятельности.
Однажды, исповедуясь у него, один сановник открыл ему грех ненависти к лицам, которые делали все возможное, чтоб лишить его доверия и расположения Государя. В грехе этом исповедующийся не раскаивался и говорил, что не в силах, да и не желает побороть этой ненависти. Долго уговаривал о. Алексий своего духовного сына исправить это печальное состояние. Тот все стоял на своем. Наконец, о. Алексий объявил ему, что в таком расположении не может допустить его на завтра ко святой чаше. «Вот что вы должны делать, потребовал о. Алексий. Как это вам ни будет трудно, насильно заставляйте себя подавать во время проскомидии просфоры для поминовения поименно ваших врагов. Очень возможно, что сперва они ожесточатся против вас. Души, полные злобы, болезненно воспринимают веяние благодати. Но благодать сильнее зла, и они смягчатся». На том они и расстались. Через год это лицо пришло опять к о. Алексию. Все случилось, как говорил батюшка. Сперва, принуждая себя, а потом от чистого сердца — терпевший обиду подавал просфоры. В начале его враги ожесточились, а потом непонятным для него образом, постепенно все лучше и лучше стали относиться к нему. Наконец все, что было в них дурного в отношении его, бесследно исчезло.
Служение о. Алексия было невыразимо прекрасно. Он весь сосредоточивался и уже ничего не видел в часы служения, кроме Бога. Воздействие сильной души его было таково, так проникало всю церковь, что я всегда инстинктивно угадывал, входя в церковь и не слыша еще его возгласов, он ли служит. Какое великое усердие звучало в произносимых им с совершенною красотою возгласах! Сколько смысла было в каждом движении его. Стоя пред престолом с головою, поднятой к небу, или трепеща в молитве, он точно видел тот таинственный Престол на небе, от славы которого закрыли глаза свои ангелы, он точно прислушивался к раздававшимся там и доносящимся порой оттуда к благоговейным душам напевам неземных славословий. И когда открывались его уста, — он точно прямо в лицо Божие говорил эти священные слова любви, умиления и веры. Невольно вспоминалось, глядя на него в церкви:
Сила вся души великая
В дело Божие ушла.
С какою силою мольбы, когда бывало, за проскомидиею, подойдешь к нему с просфорами в руке и, развернув записочку, и станешь читать ее вслух, —произносил он, вынимая при всяком имени копием отдельную часть — краткий зов: «Помяни, Господи! Помяни, Господи!»
Сам он поминал, когда служил, стольких лиц, что несколько просфор кругом, и сверху, и снизу, представляли из себя одну сплошную поверхность углубленных внутрь треугольников. С какою сосредоточенностью и властью осенял он многократным широким крестным знамением, шепча молитву, подаваемое ему кадило, и когда он, ходя по церкви, с таким усердием кадил иконам, — чувствовалось, что благоухающий дым, расстилавшийся от кадила по церкви, — действительно — дар любви, приносимый чрез священника от верующих Богу. А когда он в церкви Успенского острова читал акафист пред чудотворною Иверскою иконою Богоматери, — то было, казалось, не чтение, но беседа с Владычицею мира, Которую он словно прозревал чрез Ея икону. И когда в будни, по окончании богослужения, о. Алексий с клироса, где подпевал поющим, подходил к иконе и, сделав земной поклон, прикладывался к ней, — что-то особое было в этой седой голове, припавшей к стеклу рамы, в горящих глазах, устремленных на святой лик.
О. Алексий в храме представлял собою одну из величественных и прекрасных картин, когда-либо мною виденных. Необыкновенным выходил у него и тот момент, когда приобщается народ. В конце причастного стиха выносился, пред царские двери золоченый столик, и на него ставилась чаша. Прежде, чем приобщить подходящего, о. Алексий над чашей, пред величайшею во вселенной святынею Тела и Крови Господней, погружался в молитву о приобщающемся, иногда довольно продолжительную. Он знал душевные недуги приходящего и здесь просил помощи ему — сохранить благодать, заключенную в таинстве. Молитвы после причастия о. Алексий в большинстве случаев читал все сам. Вообще, он мог служить ярким доказательством того, сколько глубокого воздействия на души заключено в нашем православном богослужении, сколько поразительной красоты. С силою и твердостью произнося возгласы, напрягаясь в служении физически, доходя до того, что внутреннее напряженное состояние его молитвы выражалось у него вовне обильным потом, он чрезвычайно уставал от служб. Сознание своих обязанностей, страх, что он мог погрешить, принести душе вред или мягкостью, или строгостью, — все эти сложные сомнения, конечно, томили его. Характер его был чрезвычайно широкий. Денег он не имел никогда, хотя дом его всегда был полон прокармливаемого им люда, хотя выстроить где-нибудь крестьянину большую богатую избу было для него обычным делом, хотя чрез руки его проходили в год многие десятки тысяч. Но эти деньги не залеживались и суток. В нем, несомненно, жил художник. Все храмы, к которым он сколько-нибудь прикоснулся, — а на своем веку он выстроил не один храм, а пособил в постройке еще большему количеству их, — все постройки, в которых он участвовал, хранят следы его изящного, тонкого вкуса, его архитекторской находчивости. Весь облик его, его движения — все было прекрасно, как прекрасна была его художественная речь, то запечатленная высотою мысли, то проникнутая добродушной иронией, то дышавшая всею крепостью и убеждением веры. Слушать его рассказы, помимо содержания их, было интересно уже и по той чарующей форме, в которой всегда выходило из его уст его слово. В нем было много детского: какое-то выражение глубокой доверчивости, детская веселая улыбка, детская широта нрава. Как дети, когда любят кого, готовы отдать тому все самые дорогие свои сокровища, — так и он без удержу, без расчета, обеими руками вкладывал в то дело, которому служил, все, что у него было, не задумываясь, чем он сам будет завтра сыт.
Если б кто мог подвести итоги сумм, вложенных о. Алексием в разные добрые дела за всю его жизнь, получилась бы сумма, поразительная размерами. Но, конечно, никто не узнает ее. И первый не знал ее, вероятно, и сам о. Алексий. И вот, несоответствие того, что он желал бы сделать, с тем, что он мог сделать (как бы сделанное им ни было обширно), составляло для него причину сильных страданий. Безденежье часто-часто тяготило его. И бывали дни, когда он, выдав за несколько дней до того целый капитал, радовался, как ребенок, какой-либо трехрублевой бумажке. Вкусы его были чисто русские. Он любил самую простую пищу и восхвалял тюрю — черный хлеб, накрошенный в воде; любил быструю езду, шутливое, меткое слово и, что ни делал — всегда широко. Он не любил ничего монотонного, строго заведенных часов, и жил по вдохновению. Помимо всех духовных свойств своих, он был и вообще выдающийся умом и всем складом своим человек, которого нельзя было не заметить, который не мог бы не выделиться, в какой бы среде и где бы он ни жил и ни действовал.
Воспоминания об о. Алексии были бы не полны, если не сказать ничего о его любимом детище, которое будет и местом его упокоения — об Успенском острове. Дело, здесь возникшее, обязано началом своим о. Алексию и преданнейшей его духовной дочери, Анне Ивановне Скворцовой, весьма замечательной личности. Дочь известного и заслуженного кавалерийского генерала Шабельского и его славившейся столько же красотою (ее портрет помещен в галерее красавиц высшего европейского общества, находящейся в королевском Мюнхенском дворце), сколько благочестием жены его, рожденной Шигаревой (она была в духовном общении со многими русскими подвижниками и скончалась несколько лет назад на Успенском острове) — Анна Ивановна с раннего возраста чувствовала, что мир чужд ей, и думала жить для одного Бога. Ее уговорили выйти замуж, и чрез самое короткое время после свадьбы она заболела неизлечимою болезнию, державшею ею недвижимо распростертою на постели до самой смерти. Она очень чтила о. Алексия и, можно думать, что духовно они много друг другу взаимно обязаны. И в тяжком болезненном состоянии своем Анна Ивановна вела высоко подвижническую жизнь. Известно, например, что о. Алексий ежедневно исповедовал ее. Анна Ивановна остановила свой выбор на уединенном, тогда поросшем лесом, островке, лежащем посреди Волхова, чтоб устроить на нем благодетельные учреждения. Ее хлопотами островок этот был передан о. Алексию. Построили на нем дом. В доме стояла пред постелью Анны Ивановны больших размеров Иверская икона, чудного письма, в ризе, украшенной фамильными драгоценностями Шабельских. Пред этою иконою Анна Ивановна молилась о том, чтоб Владычица помогла душе ее в час исхода от тела. Умирая, Анна Ивановна, у которой были данные за ней в приданое имения в южных губерниях, обязала наследников своих выплатить капитал, обеспечивающий, между прочим, существование приюта-церкви на островке. Погребена Анна Ивановна в церкви Успенского островка, против солеи, у подножия Иверской иконы.
Мало-помалу расширялись постройки на крошечном островке, увеличивалась его благотворительная деятельность. Там уже много лет действует обширный приют для девочек, весьма многолюдная богадельня для стариков и старушек; в отдельных домах живут некоторые духовные дети о. Алексия, удалившиеся сюда, чтоб жить жизнию, близкою к иноческой.
Громадный, так называемый, «большой дом» в связи с церковью, где помещался при приездах своих о. Алексий и где принимал навещавших его и давал приют нуждавшимся из образованного класса, для которых не подходит богадельня, двухэтажный дом для причта, дома для приюта, богадельни, обширная светлая амбулатория с просторными палатами для больных — заняли почти все пространство острова, кроме дорог.
Когда едешь мимо угрюмых однообразных берегов Волхова и вдруг видишь зеленеющий вдали, с красными зданиями, крестами и куполами островок — зрелище это поражает и ласкает глаз. И какое тут в летнюю пору оживление, когда по островку бегают ученики Петербургского духовного училища, которым о. Алексий предлагал гостеприимство и все содержание, когда в праздничный день с обоих берегов в лодках подплывает к островку окрестное принаряженное население, и в храме, где тесно от молящихся, идет чинная неспешная служба. Как изящен, красив храм, как все в нем проникнуто задушевностью, каким-то ласковым приветом, которого столько было в строителе. А деятельность кипит, кипит. Недавно лишь закончили сложную и дорогую работу укрепления сваями и камнями от напора и размыва весенними водами и без того маленького островка. Сколько забот, сколько денег нужно, чтоб всех прокормить, оплатить все работы, делать нужные расширения... И невольно сжимается сердце, когда спросишь себя: «теперь что со всем этим будет»?
Вечная память человеку, так громко славившему Бога и побуждавшему к тому других! Божья милость к душе того, кто был источником такого милосердия, стольких призрел, ободрил и утешил! Вечная слава тому, кто в век маловерия так высоко и крепко держал в иерейских руках своих знамя незыблемого, истинного православия! Земной поклон любви, благодарности и тоски разлуки незабвенному о. Алексию от духовных детей его!