7. СВЕТ ВО ТЬМЕ

(По-видимому, под именем епископа Вятского (викарного) Вениамина описан епископ Вятский Виктор (Островидов))

Глухая пора безвременья. Соловки, наполненные до краев волнами деревенского люда, присланного сюда на гибель творцами «социализма в одной стране», водворяющими вот теперь этот социализм в деревне, охваченные страшной тифозной эпидемией, являли картину, похожую на творящееся в деревне. Безжалостные палачи лишали достояния и свободы самый ценный слой деревни и целыми семьями слали его в ссылку в спецпоселки и в каторжные лагери. Эти люди вырваны из жизни с корнем; у них не оставалось на свободе никого, кто бы им мог помочь. Такой же страшный удар в тоже время обрушился и на Церковь православную, обагрив ее кровью бесчисленных мучеников. Эта волна докатилась и до Соловков. Соловецкое духовенство должно было испить полную чашу унижений, а затем и физических страданий от непосильного труда и голода.

Я очень сожалею теперь, что мне не пришлось беседовать с местоблюстителем Патриаршего престола митрополитом Петром Крутицким. Я видел его всего пять или шесть раз. Мы были на разных работах. Он в шестой сторожевой роте, а я по мытарствам на дне и теперь в пушхозе. Однако, я имел близкое соприкосновение с несколькими иерархами и многими священниками и видел их скорбный путь.

Как-то в начале зимы я зашел в халтурное мелиоративное бюро в комнату, где впервые познакомился с Петрашко. Там, в уголке, еще сидел, как и год тому назад, епископ Вятский (викарий) Вениамин и по обыкновению считал на счетах. Он числился счетоводом строй-отдела.

— Как поживаете, владыко? Что у вас тут нового? Я теперь деревенский житель и в Кремле не был давно.

Владыка отложил в сторону счеты и посмотрел на меня усталым взглядом.

— Плохие новости, — говорил он, усаживая меня на скамью, — тиф косит людей. Большинство рот на запоре. Не выпускают людей из рот.

Я уже знал об этом и представлял себе весь ужас, творящийся в перенаселенных ротах.

— Да, как это вас, батенька, пустили в Кремль? — удивляется владыка, — ведь всякое передвижение заключенных по острову строжайше воспрещено.

Я вспомнил о своем пропуске, добытом по блату, и почувствовал, что в самом деле надо удирать. Попадешь в карцер за нарушение правил и не выберешься из закарантинированного Кремля.

По коридорчику, за дверью комнаты застучала дробь шагов. Вошли: ротный командир сводной роты князь Оболенский, взводный, стрелок-охранник и парикмахер-китаец.

Мы встали.

— Почему вы не острижены? — обратился Оболенскийк Вениамину. — Вам было объявлено о «самостоятельной санобработке». Почему не исполнили распоряжения?

Владыка молчал. Мое положение становилось совсем скверным. Я ходил всегда без шапки (и зимою) и, конечно, на голове у меня была копна волос. Но на меня никто из пришедших не обратил внимания. Оно сосредоточивалось на владыке… Я воспользовался этим и стал незаметно пробираться к двери. Надо было непременно удрать. Иначе, во первых, остригут, во вторых, посадят во вшивый карцер.

— Что тут рззсусоливать, — высокомерно заговорил стрелок, презрительно глядя на владыку. — Стриги, парикмахер!

Китаец сделал шаг к владыке. В руках у него была машинка дня стрижки, конечно, тупая, конечно, грязная. Подняв руку с машинкой, китаец взглянул на Оболенского. Тот молчал.

— Ну, что там еще? — рассердился стрелок. — Приклада захотел?

Трепещущий китаец быстро приложил машинку к голове владыки и, в наступившей тишине, послышался неприятный хруст от перерезаемых волос. Я незаметно исчез за дверью и скорым шагом отправился в пушхоз.

 

* * *

 

Весною, проходя по сельхозскому двору с ветеринарным врачем Федосеичем, я почти столкнулся со здоровенным парнем, одетым в лагерное, но чистенькое обмундирование. Я хотел было пройти мимо, но знакомый голос меня окликнул.

— Не узнаете, что — ли, Семен Васильич?

Я остановился и с недоумением воззрился на парня. Лицо — знакомое и не знакомое. Но фигура… да, вот именно фигура?!

— Владыка — воскликнул я, отступив на шаг.

Кто бы мог признать в этом моложавом человеке, похожем на деревенского парня, без бороды, без усов, без волос, благообразного владыку Вениамина? Он с грустью смотрел на меня. Федосеич, обычно весельчак и шутник — отвернулся и мрачно сосал папиросу.

Мы молча вошли опять в ту же комнату мелиоративного бюро.

— Неужели всех свяшенников в Кремле остригли? — спросил я.

— Конечно, всех. — сказал владыка.

— И митрополита Петра?

— Да, и Петра на острове Анзере остригли.

Водворилось молчание. Федосеич продолжал курить.

— А Вы, лохматый, так нестриженным и проходиливсю зиму? — спросил он.

— Так и проходил. У нас не стригли, На Варваринской тоже. Архиепископ Илларион не был острижен до самой отправки.

— Здесь стригли всех, — сказал Федосеич. — Даже вот из этой простой гигиенической меры чекисты съумели сделать бурю, расскажите- ка, владыко, как стригли шестую роту.

— Что там рассказывать, — неохотно ответил Вениамин. — Надругались над саном, как обыкновенно у них полагается. В шестую роту чуть не взвод стрелков пригнали. Даже оцепили ее кругом. В шестой роте, конечно никто еще не был острижен. Я то в десятой роте живу, как канцелярский работник. Конечно, раз епископы волос не снимают, то и рядовое духовенство держится.

— Как же происходила стрижка? — спросил я.

— Добром ни один епископ не дал себя остричь. Да и мало их в роте осталось. Тридцать епископов православных и католических (несколько человек), во главе с митрополитом Петром Крутицким, как известно, изолированы на острове Анзере в ските «Голгофа». Но все же часть епископов, главным образом из вновь заточенных и привезенных осенью, остались. Именно с них охрана и начала стрижку.

— Крики, шум, прибаутки. Кто из священников, глядя на насилие над епископами, плачет, а большинство молча сидят. Подойдет парикмахер, как вот тогда ко мне осенью, да и начнет стрижку.

— Времена пришли крутые для духовенства, — сказал Федосеич, — рясы заставили снять и всех в бушлаты нарядили. В шестую роту прибавили шпану. Строгости всякия пошли: ограничение переписки одним письмом в месяц. Денег тоже не разрешают иметь более пятнадцати рублей на квитанцию. Остальные отбираются.

Бродя по Кремлю, я уже не видел ни одной рясы. Серый бушлат скрыл лицо духовенства. Для пастырей начался второй этап бедствий — самый тяжелый и страшный.

 

* * *

 

По белой равнине замерзшего залива я с Пильбаумом, недавно вернувшимся с острова Анзера, иду из Кремля.

Тихий, морозный лунный вечер. Снег кажется синеватым во впадинах сугробов и белая снежная равнина, освещаемая луною, безжизненна и пустынна. Тишина. Только изредка из песцового питомника доносится до нас отдаленный лай песца, похожий на короткий звук губной гармоники. Пильбаум рассказывает с комсомольским наигранным ухарством о своей жизни на Анзере, прибавляя чуть не к каждому слову крепкие ругательства.

— Ну, и житье там. Надо бы хуже, да некуда. Во первых, в главном соборе на «Голгофе» живет шпана — «леопарды». Большинство голых — одежду проиграли. Надзора за ними никакого. Играют они в карты круглые сутки. Проигрывают вперед свои, еще не полученные, пайки хлеба. Дохнут как мухи… Поверок им никаких… бесполезное дело — не выстроить. Большинство на ногах не стоит от цинги. Ротный каждый день приходит и заставляет всех лечь. Потом считает по ногам. Сколько пар ног, столько и пайков хлеба, супа и каши. Иной день ротный придет и начнет нюхать воздух. Опять, говорит, вы мертвецов тут держите. Начнет искать по запаху трупному и найдет штук пять шесть мертвецов… Живые спят с мертвыми и получают их паек. Начнут это стаскивать мертвецов с нар. Некоторых просто за ноги волокут — только башка по полу стучит.

Мы остановились немножко перевести дух. В котомках за плечами у нас было порядочное количество груза. Пильбаум продолжал:

— Там живут отдельной группой изолированные попы и епископы. Работать их не заставляют. Впрочем, для самообслуживания им немного приходится работать: колка дров, доставка воды, варка пищи, уборка помещений. Живут они не плохо. Посылок им шлют до черта. Но держат строго, никуда не отпускают и к ним никого не пускают. Полная изоляция.

— Там же недалеко живут эти, как их? Христосики…

— Эго, вероятно, имяславцы. Те, что отвечают «Бог знает».

— Ну, да, они. Церемонятся с ними, — сказал он, прибавив безо всякой нужды грубую брань.

Мы подходили к питомнику, уже виден свет из главного дома, где жил Туомайнен.

— Хорошее тут житье, — сказал Пильбаум, стараясь рассмотреть мое лицо. — Отсидим тут свой срок спокойно и опять вернемся домой. Конечно, если удачно ускользнуть отсюда, можно и не сидеть.

Я понял куда гнул комсомолец и не преминул осудить безумцев, мечтающих о побеге из этих благословенных мест. Разговор у нас принял совсем дружеский тон.

— Вы, Пильбаум, когда отсидели первую трехлетку, возврашались в Москву?

— Ну, да, в Москву, — ответил Пильбаум, крепко выругав посадивших его вновь на три года.

— Неужели ваш приятель, секретарь Сталина, не мог помочь вам выбраться из лагеря?

Пильбаум помрачнел.

— Да, вот попробуйте их убедить, будто ГПУ садит иногда ни за что. Не верят, сволочи. Придется опять полностью три года бухать.

— Я все же не понимаю. Пусть даже не верят. Но в порядке частной амнистии разве нельзя освободить? Стоит только Сталину написать на уголке дела «освободить» и кончено.

Пильбаум отрицательно качает головой.

— С ГПУ не так просто разговаривать. Конечно, написать он может, и освободят. Но после хуже будет освобожденному. ГПУ не любит, чтобы совали нос в его дела. Хотя бы и Сталин.

 

* * *

 

Я забегу немного вперед в рассказе об участи каторжного духовенства. Спустя года два после разговора с Пильбаумом, я встретился в очень удобной для откровенных разговоров обстановке с Борисом Михайловичем Михайловским. Он рассказывает:

— Пришлось мне и на Анзере побыват. Ревизию, так сказать, производил.

— Ну, как там поживают голубые песцы?

— Песцы то поживают. Что ж им не поживать? Пильбаум их сначала подкармливал, чтобы приучить к определенному месту. Но это — именно только подкормка. Кормятся же они сами, охотясь за мелкими зверьками на острове. Но вот, что было удивительно: песцы, наконец, совсем перестали приходить на подкормку. И вот, знаете, выяснил я отвратительную вещь. Пильбаум о ней молчал. Начальник тамошнего Анзерского отделения ему приятель. И не в интересах Пильбаума было делать приятелю своему неприятности, рассказывая об этой отвратительной штуке.

— В чем же дело?

— А вот сейчас. На Анзере, как вы знаете, мрут в большом количестве инвалиды и «леопарды». Анзер, ведь это не только соловецкая мертвецкая, а туда шлют своих инвалидов «на загиб» все командировки и отделения на материке. Братские могилы там полны трупами. Подвозят трупы в ямы каждый день, и, конечно, всю зиму эти полные трупами ямы не закапываются. Вот представьте себе такия ямы, наполненные голыми, застывшими трупами. Кругом бегают песцы. Что им искать мышей и всякую прочую мелкую живность, коли тут столько человеческого мяса?

Я припомнил разговор с Пильбаумом и его мимолетное упоминание о трупах обголоданных песцами.

— Да, так вот и я с этими трупами попал в аховое положение, — продолжал Михайловский. — Писать об этом официальный рапорт — заводить врагов — в нашем положении на приходится. Доложил так, на словах, Каплану. Тот покрутил носом, да и промолчал. И все.

Я начал расспрашивать Михайловского о православных иерархах, изолированных на Анзере.

— Жили они, в общем, ничего. Бороды и волосы свои опять отрастили. И ведь вот — представьте себе: там же на Анзере жила группа «имяславцеве», тоже изолированных. Мужики серые. Их не тронули, не остригли. А они, «имяславцы», все были с длинными волосами и бородами… Но иерархов остригли, несмотря на то, что жили они совершенно изолированно… Для издевательства. Потеху себе из стрижки устроили.

Помолчав, Михайловский продолжал:

— Вот как об этом мне рассказывал монах Инокентий, инструктор-рыболов на Анзере. Пришел, видите-ли, почти полностью весь отряд Анзерской охраны. Ротные, взводные из надзора. Иерархи, конечно, ничего не ожидали. Жили себе в тишине. А тут вдруг этакое столпотворение. Ругань, конечно, висит в воздухе. Разумеегся ругаются и в Бога, и в Богородицу, и в крест, и во все святое с особыми вывертами. Никто из иерархов не пожелал подходить к стрижке «по очереди». Тогда их просто начали грубо хватать и стричь. С митрополита Петра, собственно, начали. Напрасно Петр со слезами пытался увещевать насйльников — ему отвечали смехом и отвратительными остротами. Схватили его. Ожидали, конечно, сопротивления. А в помешении стоит мертвая тишина. Только ругатели измываются. Конечно, Петр в бессилии сел. Еще раз обратился к своим мучителям, пытался их усовестить. Да разве чекисты люди? В душе может быть иные из этих хулиганов трусили, но фасон чекистский держать надо. Хохочут, ругаются, насвистывают. Так и стригли всех.

— Где-то теперь они? — спросил я. — Ведь их хотели отправить на остров Хе в устьях Оби?

Да, туда за Пустозерск еще. На край света. Плохо им там будет. Здесь на Соловках с открытием навигации они получали посылки, да и на деньги можно было купить что угодно. Теперь уже не то. В розмаге и в ларьках хоть шаром покати. Голод скручивает всех. На Соловках иерархи, какими-то невыясненными чекистами путями, сносились с паствой помимо чекистской цензуры. А там, на севере, уже все обрывается. Такой полной изоляции, как на острове Хе, никакая советская тюрьма не даст.

 

* * *

 

Настали суровые времена. Темные силы стремились уничтожить и вырвать с корнем православие. На каторге духовенство слилось с серой массой, вместе с ней несло тяжкий крест страданий до безвестной братской могилы или инвалидной смерти в рассрочку. Помощи ждать неоткуда: все связи порваны, а возможности избавления уничтожены.

На долю первоиерарха митрополита Петра, может быть, не выпало испытать всю тяжесть трудового физического угнетения, но духовное угнетение, но надругательства он испытал более, чем кто-либо. Еще в Соловках он, тоскуя о разрушении веры в народе, с горечью говорил союзникам:

— Был русский народ богоносцем, а теперь его сделали богопоносцем.

Решимость митрополита Петра не вступать ни в какие компромиссы с властью темных сил была общеизвестна в кругах концлагерного духовенства. И вот все же, истощив все средства использовать первоиерарха в своих замыслах против Церкви, темные силы его убили.

Вечная память стойкому борцу и мученику. Церковь еще не оскудела твердыми людьми и, омытая кровью бесчисленных мучеников, воспрянет вновь свято неизменною. В эти дни отчаяния и скорби свет, мучениками Церкви зажженый, ярко светил во тьме для всех, сердцем обращающихся к его живоносному источнику.