Антоний (Флоренсов Михаил Семенович), епископ
- Дата рождения: 27.8.1847
- Место рождения: Симбирская губ., Карсунский уезд, с. Труслейка
- Дата смерти: 20.2.1918
- Место смерти: г. Москва. Погребен на кладбище Донского монастыря
Родственники
- дед — Драгомантов Маркелл, священник с. Троицкого-Куроедова Карсунского уезда
- отец — Флоренсов Семен Иванович (ум. 10.2.1870), пономарь
- мать — Флоренсова (Драгомантова) Елизавета Маркелловна (ум. 23.10.1887)
- жена — Флоренсова (Охотина) Екатерина Павловна (ум. 13.2.1882). Венчание состоялось 7.1.1876
- тесть — Охотин Павел, протоиерей Симбирского кафедрального собора свт. Николая Чудотворца
Образование
Рукоположение, постриг, возведение в сан
Места служения, должности
Награды
Дополнительные сведения
В 1918 году в Донском монастыре в Москве скончался Преосвященный Антоний Флоренсов, бывший епископ Вологодский.
В Москве и провинции многие знали Владыку, как мудрого и благодатного духовного руководителя. Он был настоящим православным «старцем» — руководителем людей и в их практической жизни и на их путях к спасению. Но вместе с тем он имел свои особенности, отличавшие его от наших старцев и приближавшие его к нашей современности. Во-первых, он был епископ, с необычайно сильным сознанием в себе силы и власти епископа Вселенской Церкви: во-вторых, он очень широко смотрел на условные формы современной ему церковной обстановки и, хотя часто принужден был подчиняться этой обстановке, но внутренне всегда был от нее свободен; наше синодальное управление, обер-прокуратура, архимандриты и консистории никогда не казались ему вечными и неизменными категориями. Он был свободен и широк и в своих суждениях о науке, языческой древности, которую он очень чтил, природе, семье.
Я имел счастье личного общения с Владыкой в течение 1908–1910 гг. Последующее имеет задачей познакомить читателя с его образом, поскольку он отразился в нескольких его беседах, которые я тогда же с буквальной точностью записывал. Этим записям я предпосылаю небольшое введение, где попробую собрать все то немногое, что уцелело у меня в памяти о Владыке.
Он жил в Донском монастыре «на покое» с 1898 года, занимая точно то самое помещение, которое впоследствии было отведено Святейшему Патриарху Тихону, — от ворот сейчас же направо, в монастырской стене. Пройдя под обширными массивными сводами ворот, посетитель поднимался по узкой лестнице во второй этаж. В годы моего знакомства с Владыкой при нем жил все тот же келейник Ж.; но часто Владыке самому приходилось подходить к двери на робкий звонок (колокольчик) посетителя. После обстоятельных расспросов через запертую дверь, посетитель через маленькую переднюю приглашался в небольшую приемную, которая обычно служила и столовой — диван с подушками, овальный стол, кресло, несколько стульев, дверь в кабинет и спальню. Комната эта нисколько не характерна для хозяина: настоящие комнаты его, с его образами, книгами, большим сундуком биографических материалов — записей о его беседах с посетителями — все это было дальше — в кабинете и спальне Владыки, куда он допускал немногих, как особую милость.
Не всегда Владыка сразу выходил к гостю: обычно посетитель томился в приемной минут 30–40, с тоскою прислушиваясь к звону склянок, плеску воды, тяжелым вздохам Владыки или шелесту бумаги. Давал ли Владыка собраться с мыслями посетителю в эти получасы ожидания, или готовился сам к приему и беседе, перебирая свои заметки, относящиеся к делу, или, действительно, ожидая (зимою), пока восстановится температура, нарушенная приходом гостя с воздуха, как это он сам объяснял.
Наконец быстрыми шагами выходил он сам, сильным движением давал благословение, усаживал гостя и сам усаживался в кресле. За мои многочисленные встречи с Владыкой я видал его в самых разнообразных состояниях: больным, гневным, огорченным, но никогда не помню его вялым, равнодушным, слабым. Всегдашняя бодрость, какая-то душевная выпрямленность, постоянная готовность к действию – были его главными чертами. Таков он был и по наружности: очень высокий, несгибаемый, в остроконечной скуфье, с темными суровыми глазами на темном, худом лице. Таким именно я вспоминаю его чаще всего, хотя я часто видел его и в других аспектах: шутливым, ласковым; но и тут всегда чувствовалась его постоянная готовность к бою, к беспощадному действию. Говорил он, в диалогах — отрывисто, повелительно, немного нетерпеливо, а в беседах-монологах — очень драматично, выразительно и живо, богатым образным языком, не гнушаясь простонародностью и грубоватостью.
Способы его общения с посетителями и руководства были очень разнообразны: иногда это была обстоятельная, ученая беседа, большею частью монолог. Со мною часто бывало, что я шел к нему, приготовив и обдумав несколько определенных вопросов. Придешь, Владыка ни о чем не спросит, даже не даст рта открыть, усадит и начинает сам говорить; и очень редко бывало, чтобы в этом обширном монологе я не нашел прямых ответов на вопросы, с которыми я пришел. Иногда руководство Владыки выражалось в форме исповеди, тщательной, настойчивой, беспощадной; иногда это было гневное «отчитывание», если это нужно было по соображениям его педагогики. В гневе, в обличении Владыка был страшен, но, по его словам, при самом сильном шторме гнева в душе его всегда оставалась тишина, «кусочек ясного голубого неба», иногда это была молитва; многократно и на себе, и на близких и на незнакомых мне посетителях я наблюдал силу и действительность молитвы Преосвященного.
Бывало, что он прерывал неожиданно беседу и уходил в свой кабинет, явно для молитвы, на несколько минут.
Беседы Владыки касались самых разнообразных вопросов: житейских, научных, философских, но было у него несколько излюбленных тем: греческий язык, брак и семья, некоторые психологические вопросы, главным образом из той несуществующей еще науки, которую проф. о. П. Флоренский называл биографикой.
Об увлечении Владыки греческим языком в связи с греческим Евангелием я скажу ниже, в связи с его беседами на эти темы. А сейчас — несколько слов о двух последних темах.
Вопросы индивидуальной психологии, характерологии и биографики занимали Владыку прежде всего как духовного руководителя множества разнообразных душ: от торговца квасом до профессора Московских клиник. У него был особый вкус и чутье к вопросам человеческой психо-физиологии, к той области, где душевные проявления стоят в связи с физическим складом человека, к вопросам расы, породы, крови, темперамента. Справками из этих областей он часто мудро объяснял и разрешал запутанные положения и сложные вопросы, с которыми к нему обращались его духовные дети. Часто, говоря об определенных людях и их пороках, он говорил: «Это у него — в крови, в самой его физиологии; от этого он избавится только освободившись от тела», и из житий святых приводил примеры прочности и неискоренимости черт темперамента, как, например, гневливости.
Не только как духовник, но и как ученый, психолог он всматривался в человеческие характеры, из году в год следил и делал записи за отдельными лицами, давал мастерские психо-физиологические портреты, и, я думаю, не без влияния его о. П. Флоренский пришел к задаче найти законы, по которым строится индивидуальная биография, характеристика возрастов, кризисы, характеристика имени и его влияние, планетные типы и т. д.
Обширные наблюдения и выводы в этой области Владыка особенно применял к двум сферам практической жизни: браку и выбору жизненного пути. Отрывочно приведу то, что вспомнилось.
Семью, семейную жизнь Владыка ставил очень высоко; у него было очень яркое представление дома, очага, семьи в их первичности, праведности, благословенности. Особое значение он придавал совместной трапезе, видя в ней не только процесс насыщения, но и некоторое тайнодействие. Пища, приготовленная женой и пища ресторанная, приготовленная для всех вообще неизвестными людьми — совершенно разные вещи. «Муж должен есть только из рук своей жены», — говорил Владыка. «Муж, переночевавший вне дома, под чужой крышей, этим самым изменил своей жене». В своих отношениях к домашнему очагу Владыка проявлял характерную для православия чуткость в различении органических соединений людей (семья, монастырь, церковная община) от механических — канцелярия, школа, отель, где соединение людей происходит по случайным признакам; и зло таких соединений двоякое: они ослабляют человеческую душу, отрывая ее от связей органических и развращает ее, приучая к несерьезным, внешним отношениям (временность, неполнота и случайность связей механических).
К Владыке часто обращались со всякого рода семейными затруднениями, касающимися семейных ссор, развода, воспитания детей, выбора невесты. Владыка входил во все подробности обстоятельств и неоднократно мудро разрешал казалось неразрешимые вопросы. У Владыки были точно выработанные представления об условиях удачного соединения в браке, особенное внимание он отдавал «породе», сословию, национальности, даже происхождению из той или иной губернии. Меньше всего он принимал во внимание «увлечение», влюбленность, и часто указывал определенный выбор вопреки «чувству».
Я посещал Владыку особенно часто в 1909–10 годах и вернувшись от него, обычно в тот же день записывал его беседу.
Меня познакомил с ним мой друг Ф., для которого Владыка был духовным руководителем с 1904 года. Это произошло, помнится, в 1906 году, но записывать свои беседы с Владыкой я стал только с конца 1908 года.
В декабре 1908 года я убедил одну мою знакомую барышню П. Б. посетить Владыку для беседы. Он сначала не впустил ее, «боялся», как он мне потом объяснил: «как бы она не устроила какой-нибудь демонстрации», но услыхав по голосу, что она в мирном настроении, впустил ее и очень ласково с ней разговаривал, все время держа ее за руки. П. Б. вернулась от него очень веселой: я первый раз за много недель увидал ее в таком светлом настроении.
Через несколько дней я вновь посетил Владыку в обычный приемный час (11–12 ч. утра). Я пришел рано, но у Владыки уже была посетительница какая-то незнакомая мне дама средних лет. Я принял благословение и сел в стороне, а Владыка продолжал прерванный моим приходом разговор: длинный, скучный — о докторах, диете, о своих болезнях, причем, как обычно, Владыка говорил один.
«Я человек больной, — говорил Владыка, — постной пищи не переношу совершенно. Для меня — молоко — прямо спасение. Здесь есть одна женщина, коровы у нее, — так она присылает мне и молоко, и масло, и сметану. И даром все, — да еще за счастье считает. Я бы и в пост пил его, да не могу — привык постить, в рот не пойдет; да и соблазн другим; так и не приходится есть вовсе. Утром съешь кусочек просфоры с чаем, потом обед — ешь насильно, чтобы не ослабеть, да и пища все тяжелая: все рыба, ну судак там, севрюга, осетрина; только чаем и спасаешься. (Я много раз видал, как обедает Владыка; обыкновенный постный стол: великолепные щи со свежей рыбой, жаренная рыба с картофелем, печеные яблоки. Чай в большом количестве с медом и вареньем). Это вегетарианство было бы еще ничего, если бы я не жил арестантом; при свежем воздухе, движении, работе это было бы даже совсем хорошо. Но здесь я ничего этого не имею. Если я пойду с лопатой снег разгребать, вы первая меня осудите».
Затем Владыка много говорил о своем докторе, запорах, геморрое, который у него с 16 лет, о том, что он не умрет от удара, потому что у него не такое сложение.
— Вот живет здесь у нас Иоаникий — на покое. Тот другое дело. Аскет, постник, ничего не ест: стакан два молока, да вот еще фрукты любит. Как он приехал сюда, я послал ему разных фрукт, узнал какие он любит. Так вот он — другое дело, у него кость широкая: раз уж хватил его удар. Я бы на его месте что бы сделал: все бы оставил, службу, дело и пошел бы в затвор.
Я насторожился, ожидая о каких аскетических упражнениях будет сейчас говорить Владыка.
— Выписал бы все книги, продолжал он, где о моей болезни написано, и изучал бы их, чтобы знать, что мне делать, чего ожидать.
Между прочим Иоаникию было в то время 69 лет.
— Везде наши архиереи невежды, хуже мужика, медицины не знают. Ведь нас не учат этому.
Этот длинный монолог неоднократно прерывался посетителями. Сначала пришел мальчик 12-ти лет жаловаться на старшего брата, который бьет свою мать. Преосвященный слушал очень внимательно, даже впустил мальчика в переднюю против обыкновения.
Потом какой-то мещанин через запертую дверь спрашивал Владыку, благословит ли он его открывать квасную торговлю. Владыка прогнал его очень сурово:
— Я квасом не торговал, не знаю. Ступай!
Опять звонок. Через дверь Владыка суровым голосом:
— Кто там?
— За благословением, батюшка, — бабий робкий голос.
— Да кто ты? имя как?
— Фекла, батюшка...
— Что ж тебе надо?
— Жизнь тяжелая... Баба начинает всхлипывать: муж бросил, трое детей...
— Ну что ж, дети — богатство. У тебя трое, а у меня вот ни одного. Радоваться надо.
— Благословите, батюшка, помогите чем-нибудь.
— Что ж, тебе, денег надо?
— Да уж что дадите.
— Да разве ты нищенка?
— Нет, я не нищенка, дети у меня...
– Ну, на детей можно.
Владыка идет к себе, долго копается, звенит деньгами и, наконец, выносит бабе 40 копеек.
— Вот вам, идите. Да не плачь!
Говорит он по-прежнему строго, но баба уже прямо ревет. Владыка сует ей еще денег:
— На еще, только не плачь, ради Бога не плачь.
— Вот всегда они так, — говорит он нам, возвращаясь в приемную: наговорят, наплачут, да еще им денег плати за это. Хорошо, что еще нашлось, что дать, а то иной раз не то что сорока — четырех копеек нет.
Я как-то раз спросил Владыку, почему он так суров с посетителями.
— Много я слез проплакал вместе с ними, — сказал Владыка, — все выплакал, теперь у меня глаза всегда сухие.
Приблизительно через час, после моего прихода, Владыка предложил даме-посетительнице обед, а меня увел в свой кабинет «секретничать».
До начала серьезного разговора я передал Владыке справку, сделанную мною, о филологе Фокове, которым Владыка интересовался. Узнав, что он умер, Владыка был сильно поражен, начал креститься и молиться.
***
В начале 1909 года Владыка был болен, слаб, очень боялся простуды и принимал свои меры: заперся в своих комнатах до весны, не подпускал близко пришедших с воздуха, а разговаривал, стоя на пороге приемной, закрыв рот рукою. Его прямая, высокая фигура, исхудалое лицо, неулыбающиеся темные глаза производили на меня немного жуткое впечатление.
У меня в это время было тягостное литературное судебное дело, его отложили рассмотрением, и я пришел 25 февраля посоветоваться с Владыкой о дальнейшем. Я сидел довольно долго в приемной-гостиной и с томлением слушал, как Владыка тяжело с раздумьем вздыхал в соседней комнате. Мне было немного страшно: неужели это он обо мне.
Вышел он, против моего ожидания, веселым, бодрым и сейчас же благословил меня. Оказывается он не выходил, ожидая пока не восстановится равновесие температуры, нарушенное моим приходом. Он уселся в кресло, как всегда держась прямо и после коротких вопросов о деле (он почему-то очень был рад, что дело отложили) начал говорить, глядя в сторону и иногда улыбаясь.
— Непременно, непременно займитесь чем-нибудь. Вы человек молодой, способный, — рано вам в отставку, на мое место. Да и тяжело это: не всякий выдержит — других это озлобит, исковеркает. Вот наши apхиереи — чуть в отставку, он и не знает что с собой делать, хандрит, скучает, а то возьмет и умрет. Я не понимаю этого, я никогда не знал, что это за штука такая — скучать. Куда меня ни кинь, я найду себе дело.
— А все оттого, что есть у меня одно качество.
Он немного помолчал, а потом совсем просто, как будто говоря самую обычную вещь, продолжал:
— Качество это — мое золотое сердце. Это моя способность погружаться до дна в каждое положение, входить в душу каждого, кто приходит ко мне, и говорить с ним как с самым дорогим человеком.
А потом есть у меня еще занятие — греческое Евангелие. Сегодня я как только встал, сейчас же взялся за него. Я не знаю высшего удовольствия, как говорить с Ним, разбираться в Его словах: ведь греческий язык был общепринятым в то время во всей Палестине и возможно, что и Он и ученики Его говорили теми же звуками, которые мы читаем в Евангелии. Иногда попадешь на одно слово и носишься с ним целый день. А ведь для этого нужна и наука, и психология, и знание языка. (Владыка этот период усиленно занимался греческим языком, и его духовный сын Ф. доставлял ему в большом количестве грамматики и словари. Помнится около года он все требовал от нас точных справок о слове ἑπισκοπεῖν, пытаясь через него проникнуть в смысл слова «епископ»). Если бы я прожил еще 100 лет, я продолжал бы заниматься тем же и это мне не наскучило бы.
— Другие занимаются философией... Ну, древняя философия еще ничего: она естественная, природная, без кокетства; а новая — ерунда, туман; или материализм или гностицизм. Я пробовал читать; подойдешь к этому туману, начнешь расчленять, делить, и на первом слове — стой, и оказывается, что все произвольно, шатко, основные понятия не определены.
— А то еще такие, что ищут какую-то силу, гипнотизм и все такое. Я этого не терплю. Природа, правда, — вещунья; и у нее и прочества, и чудеса, и тайны, — да тебе-то что.
— Да так вот я и говорю: я доволен своим положением. У меня есть Собеседник; а кроме Него, Его ученики, апостолы: а потом — ученые, исследователи. Я никого не отрицаю, я всех выслушаю, и возьму, что смогу и что найду для себя полезным.
Из своего заточения Владыка зорко следил за современной жизнью; он был в курсе многих течений, которыми бурлила Москва в мутный период 1908–10 гг. Многие из видных деятелей разнообразных религиозных и мистических течений были ему хорошо известны, кое-кто посещал его. Особенно близко к сердцу принимал он частые среди молодежи увлечения внехристианской и антихристианской мистикой. По отношению к таким он имел свою особую стратегию и педагогику.
Однажды, среди разговора, вне связи с его темой он вдруг спросил меня:
— Вы не знаете ли Бр.?
Я знал этого студента, очень талантливого и стремительного, частого посетителя Религиозно-Философского общества, в последнее время запутавшегося в теософии, иогизме, оккультной практике и дошедшего до сильного нервного расстройства. Я рассказал Владыке что знал. Он слушал насторожившись.
— Знаете, что, — сказал он потом с живостью. — У них (у теософов) свое общество, а мы устроим свое. Уж я выдам вам свои тайны. Тут приходила ко мне одна барышня, тоже запуталась с ними и хочет освободиться. Бр. тоже был у меня; я отпустил его и просил зайти после. Так вот вы и соберите мне все сведения о них, кто у них главный, где живет, где они собираются и т. п. Мне нужно быть в курсе всех их дел.
В связи с этим он много мне говорил о поэте Б.
— Это юноша изящный, нежный; ему нужно чистое дело, а не туман. Я давно за ним слежу, но только я человек гордый, самолюбивый, в чужую душу я без приглашения лезть не стану. Вот если бы ко мне сам обратился — это другое дело. Тут я пустил бы в ход свою педагогику. Я начал бы понемногу. Сначала попросил бы его показать мне какое-нибудь свое произведение. Потом стал бы анализировать его, но только не главное, а так, какую-нибудь мелочь, чтобы через эту городьбу постепенно подобраться к главной его цитадели.
Он помолчал, а потом серьезно сказал.
— Он плохо кончит. Я не пророк, но я вижу, что если он вовремя не остановится, то погибнет совсем. Я знаю, он эти опыты (развития в себе оккультных сил) давно уже стал делать, с тех пор как умер отец. Растрепется совсем, — а жаль, он человек талантливый.
Очевидно эта тема очень занимала Владыку, потому что через месяц он снова в беседе со мною вернулся к ней.
— Ему нужны точные, научные знания, а не фантазии и субъективизм. Субъективизма и у меня много. Я бы сказал его матери, да боюсь. Она мне говорила о сыне, что, мол, у него таланта и тому подобное, а я прикинулся непонимающим, бестолковым и молчу себе. Вот, если бы она сама меня спросила. — А, это другое дело. Я бы ей тогда рассказал. А то наговоришь чего, а они обидятся, сразу у них в преисподнюю и провалишься. А я этого не желаю, мне нужно в их сердце прочное место завоевать. А то посадит тебя в подвал, в нижний этаж. Я этого не хочу; я хочу в самый верхний этаж. Я люблю горный воздух, орлиные места — залететь туда, да и считать оттуда ворон.
Последнюю тираду он произнес с большой силой, будто грозясь кому-то. В нем самом сразу проглянуло что-то орлиное.
Я стал рассказывать ему про курсистку О., убежавшую из одного кружка оккультистов, которую мои друзья слишком поторопились «спасать».
— Нехорошо это, — сказал Владыка, — поторопился Ф. Надо помнить Евангелие. Во-первых, это насилие, во-вторых, сказано ведь: «не мечите бисера перед свиньями», а в ней столько бродит еще этого свинского. Я бы ее не так вел. Я бы ее подготовил сначала, никогда сам ничего не предлагал. Пусть бы она сама попросила. Да и тут я не сразу согласился бы (дело шло о причащении Св. Тайн). Вот когда она стала бы требовать, доказывать, что она готова, тогда другое дело. Я всегда оставляю полную свободу. И это самая лучшая политика. А то ведь иначе как выходит? Ведь она все на тебя же потом свалит. «Ты содействовал». — Я. — «Значит ты и виноват»; «не мечите бисера перед свиньями, чтобы они не потоптали его ногами и обратившись не растерзали вас». Вот я и не даю им права «обратиться», но зато потихоньку так взнуздаю такую свинью, в такие введу ее оглобли, что тут уж она не повернется.
Через несколько дней (22 марта), я опять был у Владыки. Всегда я шел к нему с некоторым волнением и даже страхом, а сейчас особенно волновался, так как прямого дела у меня не было никакого, и я боялся беспокоить Владыку в первый же день Страстной недели. Но его беседа в то время так была мне необходима, что я решился и пошел.
Когда я вошел, он горячо беседовал с господином лет пятидесяти, (потом владыка рекомендовал его, как члена Рузского окружного суда).
— Мы хорошо знаем ее православие, — иронически говорил Владыка, продолжая прерванный разговор. — Вы вот истории не знаете. А вот почитайте, что она сделала с епископом Мацеевичем. Мученик он был. Я за упокой его души всегда молюсь.
Тут Владыка раскрыл какую-то книгу и прочел из нее краткую характеристику епископа Мацеевича.
— «...расстричь его и назвать Андреем Вралем». Вот она как, игуменья-то наша! Вот ее православие! Вот она все монастыри наши и позакрыла. Прежде Русь оттого и была святая, что всюду по ней обители стояли. Здесь и благочестию учились и лечились от болезней — это наши курорты были. А теперь, как поднялась эта волна — революция, как наступила эта тьма — куда народу обратиться? в кабак? в клуб? Вот я и пробую открывать то, что она позакрывала.
— Вот отыщите мне игумена, — вдруг обратился он ко мне.
— А как же у вас с Феодосием, Ваше Преосвященство, — спросил я. Дело шло о хлопотах Владыки по открытию Соловецкой Пустыни возле Симбирска. На Феодосия он сильно надеялся, видя в этом имени нечто провиденциальное, так как первый игумен Соловецкой Пустыни был тоже Феодосий.
— Не отпустил его Вениамин, — сказал Владыка, — самому, говорит, нужен. Что ж, я покорился. У меня и не дрогнуло ничего. Да будет Его святая воля. Может быть даже это и лучше. Мне нужен образованный человек, а Феодосий, кажется, дальше городского училища не пошел.
— Я вам сейчас опишу какой мне нужен игумен. У меня к нему два требования: У Апостола Петра (здесь Владыка начал говорить медленно, раздельно, с некоторым усилием, как всегда, когда он говорил что-либо особенно важное); у Апостола Петра есть место: «Будьте готовы всякому дать ответ в уповании вашем». («Будьте готовы всегда всякому, требующему у вас отчета в вашем уповании, дать ответ с кротостью и благоговением» – 1 Пет. 3:15).
Я проанализировал это место по греческому тексту. Так вот мне и нужен такой, чтобы всякому мог дать ответ, защититься, веру свою доказать, чтобы умел сдачи дать всякому, так, чтобы в ушах зазвенело. Недавно ко мне приходила одна католичка, недовольна своим ксензом. Ну, я как психолог сейчас же начал рыбу ловить. Говорю ей: «Ваши ксензы такие ученые, благочестивые». А она мне тут и стала рассказывать; даже имена назвала. Ну так вот с ней как быть. Ведь ей надо суметь объяснить все, что она станет спрашивать о католицизме, православии, лютеранстве.
А второе свойство игумена — я тоже беру его из Евангелия. Когда Господь посылал на проповедь своих учеников, он им дал дар исцелять болезни и изгонять бесов: «Уверовавших будут сопровождать сии знамения: именем Моим будут изгонять бесов, будут говорить новыми языками, будут брать змей и если что смертоносное выпьют, не повредит им, возложат руки на больных, и они будут здоровы» (Мк. 16:17–18). Так, мне нужны два из этих свойств: первое и последнее. Игумен должен бесов гонять. Их теперь много развелось. Никогда ко мне не приходило столько бесноватых, как теперь, после революции. А для того, чтобы иметь силу изгонять бесов и исцелять, надо быть бессребрениками.
Собеседник стал было возражать, что такого игумена не найти, но Владыка веселым голосом перебил его:
— Я оптимист; а вот вы пессимист, это нехорошо. У вас дочь невеста, надо, чтобы и вы были человек веселый, а то вашу дочь никто замуж не возьмет.
— Ну так вот, — продолжал он, — сыщите мне такого игумена, откуда хотите: из духовенства, из дворян, из купцов, крестьян. Лучше, конечно, из духовного или дворянского сословия, а то в этих плебейских классах много фарисейской закваски. Невежды они, больше за внешнее благочестие держатся. Упрется на одной букве — и толкуй с ним. Двумя или тремя перстами креститься? Да не все ли равно? Я бы обрубил ему все пальцы, вот и крестись, как знаешь. Ненавижу я их всех этих невежд, раскольников, секты, и говорить с ними боюсь: мужик меня не поймет, да еще осудит.
Приближалось время обеда, и Владыка уже не так строго следил за связностью своей речи. Не помню в какой связи он заговорил о своем отвращении к телефону: рассказывал очень живо, со смехом и жестами.
— Однажды Преосвященный Димитрий вызвал меня к телефону, а я отродясь не говорил по телефону, да и боюсь, вдруг он выстрелит мне в ухо или еще что-нибудь. Подхожу, беру эту трубку — мерзость ужасная. Слушаю: говорит Преосвященный, голос как у марионетки какой-нибудь, пискливый, скверный! Я сказал два-три слова, простился, бросил трубку, да и бежать — все боялся, как бы он снова меня не позвал к этой машинке.
У Владыки было, вообще, инстинктивное (не принципиальное) отвращение к «Завоеваниям цивилизации». Он не любил трамвая, железной дороги; вообще, ему была отвратительна замена живых и моральных отношений к людям, природе, пространству – отношениями мертвыми и механическими, а потому разговор лицом к лицу он считал более моральным, достойным человека, чем через трубку телефона.
Посетители разошлись. Мы стали обедать. Подали хороший рыбный суп и грибы.
— Вы уж извините, у нас сухоядениe — Страстная неделя.
Владыка ел совсем мало, больше налегая на маринованные грибки, которые он ловко вылавливал вилкой из узкой стеклянной банки.
В разговоре я мимоходом заметил, как оскорбляет и задевает новых православных из интеллигенции, особенно девушек, запрещение женщинам входить в некоторые скиты.
— Я этого запрещения не понимаю. Ну, а если бы Богородица подошла к скиту — и ее прогнать? А если бы я пришел туда со своей матерью? Меня пропустили бы, а ты, мол, матушка, погоди за воротами. Нам заповедь дана; «чти отца и мать», а здесь учат как раз непочтению к матери. Я не знаю, кто это выдумал, а я бы такого уставщика...
Я осмелился заметить, что этот запрет только расширение 55-го правила Лаодикийского собора, запрещающего женщинам входить в алтарь.
— Я не знаю этих правил, — с пренебрежением прервал Владыка. — Да потом, там алтарь, там черта проведена, а тут скит; неужто у них по всему скиту такая святость? Что ж у них и в н……е тоже святость? Вот до какого кощунства договариваются! Я понимаю пустынножительство, но тогда уж всем запретить вход.
— Я не понимаю, ваше Преосвященство, — сказал я за тем же обедом, — каково будет юридически ваше отношение к Соловецкой Пустыне и ее игумену.
— Да никакого, или такое же как ваше и всякого другого. Я буду ездить туда летом; ко мне, если захочет, будет приезжать игумен с разными вопросами — больше ничего. А вы чего же бы хотели?
В те времена я очень неясно представлял себе служебные и иерархические отношения в Церкви и поэтому, в очень осторожных, правда, выражениях, спросил его, почему бы ему самому не стать во главе монастыря.
— Ну, нет! Чтоб я связал себя цепями! Ни в каком случае! Это для меня слишком низко, я дальше смотрю. Я — епископ Вселенской Церкви. А там мне придется и к apxиepeю, и в консистории, и к нотариусу — благодарю покорно. Мы епископы — недаром стоим на орлецах: мое дело сидеть здесь, да и высматривать орлиным глазом. Нет! Я отсюда не уеду!
Я понял, что сказал большую глупость. Действительно, все время Владыка кипел, занятый очень разнообразными делами. Между прочим, он присматривал в самой Москве один упраздненный монастырь, бывший еще во времена царя Алексея Михайловича приютом для любителей книжной мудрости. Там он думал устроить особое братство и сделать его идейным центром, просветительным, миссионерским. В разработке этого плана ему очень помогал его духовный сын, тогда приват-доцент Московской Духовной Академии, впоследствии священник Ф.
Не помню точно, когда и по какому случаю Владыка заговорил со мною о «любви к себе».
— Какая самая большая заповедь? Возлюби Господа твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и ближнего твоего, как самого себя.
— Как самого себя, — раздельно повторил он, — вот тебе мера, критерий. Рассмотри сначала, любишь ли ты себя и как любишь. Может любовь-то у тебя скотская, а ты хочешь и людей, да и Бога так любить. Нет, ты пройди сначала первый класс, а потом уж лезь дальше. Я, по крайней мере, сижу в первом, да так в нем и умру. Оно и лучше: если нужно кому-нибудь помочь — Бог неведомыми путями воспользуется тобой так, что ты и не заметишь. А иначе — гордость. Нет. Я не тороплюсь. Уж если Бог меня принудит, поставит в такие тесные обстоятельства, что иначе невозможно, ну, тогда другое дело; а пока этого нет, нечего самому торопиться.
В октябре месяце этого года я посетил Владыку по очень тяжелому делу. Вопрос шел о его духовном сыне, моем друге, которого Владыка в 1904 году направил в Академию, но решительно «не пускал» в монастырь. В этом году *** находился в крайне тяжелом настроении, в состоянии «тихого бунта».
— Если увидишь Владыку, — сказал он, провожая меня, — скажи ему обо мне. Можешь сказать, что я часто хочу видеть его, но не приду, так как все равно не послушаю, что он мне скажет. Мне нетрудно многое убить в себе, но что из этого выйдет? Я бы мог убить в себе все, что связано с полом, но тогда во мне умерло бы всякое научное творчество — прежде всего. Ты говоришь, что так и надо, что через такую смерть проходили все подвижники. Я знаю это, но ведь меня не пускают в монастырь, мне велят читать лекции. Почему от многих сочинений, учебников и т. п., семинарских особенно, пахнет мертвечиной? Как будто бы все на месте, большая ученость, приличный язык, даже мысли есть — а читать невозможно? Потому что их писали скопцы. И я бы мог так записать, но кому нужны такие книги?
Вот теперь мы с тобой пишем о Дионисе (я помогал ему в это время кончать одну работу по истории греческой религии). Но ведь я должен пережить все это, перечувствовать. Сегодня я не спал всю ночь от какого-то общего возбуждения, как будто я сам участвовал в Дионисовых празднествах. И так все. Я передал Владыке при встрече главные факты. Владыка слушал, сидя боком и усмехаясь в бороду, но когда я сказал об алкоголе, он стал серьезен. «Рано, рано начал», — бормотал он.
— Скажите ему, — быстро сказал он, — что я очень прошу его удерживаться — до 30 лет. Пусть соберет все силы. Потом уже не опасно. Кровь бродит до 30-ти лет и последние годы особенно опасны.
Взволнованный он встал и вышел в свою комнату. Потом вернулся и продолжал:
— Пусть применяет мой сократовский метод анализа понятий. Летом я поеду в Соловецкую Пустынь и возьму его с собой. Передайте ему это — это его ободрит.
Не без молитв Владыки, я думаю, в состоянии *** вскоре наступило улучшение, через несколько дней он написал Преосвященному большое письмо. Еще через некоторое время он женился, принял священство и эта длительная, темная полоса его жизни стала прошлым.
В 1910 году я редко бывал у Владыки и все как-то ненадолго и случайно: то он был болен, то занят спешной работой. Осенью он сильно был занят старообрядчеством, читал их книги, собирал литературу, между прочим поручил мне купить ему все сочинения Мельникова-Печерского.
Перед самым Рождеством вдруг заинтересовался ибсеновским «Брандтом» и попросил собрать о нем литературу. С февраля Владыка опять болел инфлюенцией, но все же вышел ко мне, когда я посетил его. Он принимал свои обычные меры: никуда не выходил, не принимал посетителей, а если и делал для кого исключение, то с полчаса не выходил, пока посетитель не согреется, да и то близко не подходил и не благословлял.
По обыкновению, Владыка предпочел монологическую форму «разговора», много говорил между прочим о Д. С. Мережковском; говорил, что понимает его антипатию к русскому самодержавию, говорил о множестве исторических ошибок, допущенных нашим правительством, упрекал его в покровительстве немцам и в полном непонимании основного духа нашей народности и православия.
Это была моя последняя встреча с Владыкой.
В этих отрывочных заметках я хотел дать почувствовать читателю скрытую для многих, но очень существенную сторону русского православия. Она касается не внешней организации, не догматических или культовых особенностей, а самой первичной и глубокой жизни православного народа. Под формами пространственных делений (епархии, приходы) живет иная организация живых элементов православной Церкви, организация, пространственно не совпадающая с этой первой, расположенная, так сказать, в ином плане и создающаяся по-иному, не территориальному принципу. Центрами ее являются особые духовно-одаренные личности, районы действия этих центров безграничны, a суть ее — в свободном избрании и добровольном подчинении одних и руководительстве других.
Если мне удалось дать конкретное ощущение одного уголка этой жизни, я сочту свою задачу исполненной.
Текст: Ельчанинов А., священник. Епископ-старец : (Воспоминания о епископе Антонии Флоренсове) //
Путь : художественно-литературный журнал. Париж, 1926. № 4. С. 157–165
Сочинения
-
Речь духовного сына при погребении архим. Алексия (Кудрявцева) 20 марта 1908 г. / [Еп. Антоний (Флоренсов)] // Московские церковные ведомости. 1908. № 14